Его собрали в Петершуле. Папа сказал, что пока я буду Хармс, меня будут преследовать несчастья. Думы о руках Алисы Порет. Он не противился сумасшествию, и сумасшествие стало законом. Кругом, опорой. Человек с одной рукой — не комната с одним окном. Говорят, бабам будут резать задницы и пустят гулять по Володарской. Это неверно. Бабам задниц резать не будут. Хармс, Хармс, Хармс. Друзья, последние кружки, поэзия. Мне дано все, чтобы жить возвышенной жизнью. А я гибну в лени, разврате и мечтании. Его не стало 75 лет назад. А, может быть, и всего не стало.
Не мной сказано: о русском писателе всегда по поводу смерти. Так и получается. Близкие друзья знают, почти 15 лет назад я начал писать книгу о Хармсе, это должна была быть не биография даже, а такой опыт прожить его жизнь. Это сейчас аналогии 30‑х и нулевых расхожи, а тогда, тогда, не знаю, тогда 20 лет предполагали романтику, безумие, стремления, ПирОГИ и… авангард, это правильное слово.
Впрочем, слов у меня не было, как нет их и теперь. Самое молчаливое поколение самого молчаливого времени — что нам остается, визуализация, вот к осени обещают фильм, вроде бы хороший, с музыкой АукцЫона. А слова, хм. Есть писатели великих совпадений. Эта соположенность — всегда уровень гениальности. Случай Хармса особый не потому только, что система его стирала (отличное исследование Токарева убедительно доказывает, что (само)уничтожение слова — общее стремление авангарда), но и в том, что система и Хармс — также соположенные вещи, однонаправленные, так сказать.
О Хармсе — его же словами. Всегда. И даже все свидетельства — это его парафразы. Помните же лозунг: “Мы не пироги”. В маленьком белом потертом томе Воспоминаний о Заболоцком (больше нигде не встречал — и на него, кажется, ссылаются все хармсовские биографы) приведены записи Тамары Липавской о типичном обериутском застолье: сидели тихо, я пекла пироги, сладости приносили с собой, иногда пили, но мало, больше разговаривали. Разговоры — самый прекрасный и невозможный роман об их жизни. О жизни людей, которые все с большей вероятностью отдалялись друг от друга. А там: ели пирог, и Д. X. бесстыдно накладывал в него шпроты, уверяя, что этим он исправляет оплошность хозяев, забывших его начинить. Пирог, пироги — это важное, созвучия всегда очень личные.
Мои замыслы о биографической книге оборвались выходом жэзээловского тома Александра Кобринского, пресного, но дотошного, не то чтобы плохого, но и не хорошего. То же я могу сказать и о книжке В. Шубинского. Дело тут, конечно, во вкусе: я понял, что вряд ли смогу осилить этот труд, поэтому коллег я не имею права осуждать, они сделали самое лучшее из возможного. Хармс — писатель соположений, поэтому все, что рядом с ним, будет казаться меньше или даже подобнее, а следовательно хуже. Поэтому его биография — невозможный труд, такой же невозможный, как и наша собственная биография.
Будучи все более оцифрованными сетью, мы отказываемся, как и он, от слова, его значения, от орфографии, в конце концов. Оттого Хармс — это всегда предельно личное. Я долго думал об орлах, но спутал, кажется, их с мухами. Все неудачи с его именем — всегда мои проблемы, я это хочу сказать. И мне кажется, что тут кроется и еще одна особенность авангарда или второй культуры — второе вернее, по-моему, — его интуитивность, адискурсивность, т.е. возможность строить какие угодно парадигмы бесконечно долго не только творчески (он же постоянно останавливает себя знаменитым “ВСЁ”), но и хронологически. А так, кажется, покоряют время.
–В.П., картина: Г.Мурышкин