Пыль, трещины, абстрактные шахматные упражнения

Блог / Литература

За день прочел удивительные Послеполуденные беседы Марселя Дюшана. Исключительная книжка в моем любимом стиле — вопрос-ответ. Там и предисловие такое же. Дюшан, как и Хармс с Бурлюком, мой фетиш, покупаю все, что вижу, а потом жду, когда же можно будет прочитать. Например, есть совсем глупая, по-моему, книжка про отказ трудиться, сто страниц интерпретаций двух абзацев из Бесед, мол, какая радикальная левизна и т.д., не читайте.

Меня Беседы прокалили трижды. Первое, конечно, своим отказом от критики, все эти “я не буду судить”, “я не могу точно говорить”, такое сознательное избегание разговора, который своим отсутствием одновременно задает нужную дистанцию, во-первых, а, во-вторых, полностью разбивает возможность утверждения чего бы то ни было, перерастая вообще в отрицание деятельности (в т.ч. художественной) как таковой. И тут же Дюшан — о желании верить в художника, обреченном, но при всем при том очень искреннем, “как религия у русских”. Предельная, но такая выразительная зыбкость. Олеша назвал бы это мастерством акробата. Это, в общем, второе. Третье. Дюшан (вполне в хармсовском духе) говорит о незаметном гении. Беседа происходит на рубеже 50‑х (книга издана позже, в 1964‑м) в Америке. Где-то рядом бывший продавец пластинок в студенческом кампусе, а теперь писатель, выселенный собственной женой в сарай, заканчивает Человека в высоком замке о как раз таком незаметном гении, книги которого разрушают морок затянувшейся фантазии. Мне нравятся такие совпадения. В них, в частности, видимо, прочитывается самое важное. Писателя зовут Филип Дик, книгу он пишет, гадая на И‑Цзинь.

Дюшан ловит искусство на опоздании. Это верно. Культура опаздывает за реальностью, и редко вообще за ней поспевала (может быть, в 60‑е только была рядом), а значит все то, что считалось проводником, на деле оказывалось лишь эхом. Не универсализм предопределил большую деревню, а наоборот поп-культура резонирует тому, чего по факту уже нет, поезд двигался в другую сторону. Думаю, поэтому он так заворожен движением, этими стрелочками, схемами, картами. И временем. Глобализм в культуре равен опозданию. Эта простая, в целом, мысль звучит у Дюшана как-то беззастенчиво и предельно убедительно, наверное, потому, что доказывается совпадением. Случай вообще возводится им в абсолют, случившееся само по себе, пыль, трещины, абстрактные шахматные упражнения, а главное — отказ вмещать что-либо больше самого действия в произведения. Ну разве смех только. Только смех.

Я долго думал, почему, допустим, не удается снять хороший фильм о Хармсе. Дюшан помог объяснить: мы пытаемся вложить в него гораздо больше него самого, забывая о собственно действии, движении, как выражается он сам. Идеальный фильм о них (или книга) — это лишь один эпизод, не нагруженный ни литературой, ни теорией, ни аллюзиями, ни символами. Дистилляция, а не умножение. Вот, например, в старенькой книжке воспоминаний о Заболоцком есть отличный эпизод о том, как праздновали, кажется, его день рождения, пекли пироги, собирались у Хармса, все были бедные и молодые. Один эпизод, так и хочется расписать страницу. Локти Т.А., очки Н.А., боже, царя храни и рисунок Липавского. В этом фильме (прозе) не должно быть несчастья. И не должно быть художественного. Только случай, один эпизод.

Совершенно очевидно, что мы читаем книги собственным временем. Дюшан родился в 1887‑м, я — в 1985, почти ровня, если откинуть незначительную сотню лет. В 1919 он пририсовал Моне Лизе усики и бородку, с этого времени занимался тем, что разучивался рисовать, а я вот уже почти 10 лет разучиваюсь писать прозу. Умер в 1968‑м. Вижу, что у меня еще очень много времени. Очень. Много. Не нужно никуда спешить.

–В.П., фото: Марк Кауфман